«В тот день мне удалось избежать смерти» Побег в леса, сожженные села и немцы: как СССР встретил Великую Отечественную?
Российская писательница Наталья Соловьева выпустила новый роман. «Однажды ты узнаешь» — это история трех женщин. История о том, как ошибка, совершенная московской школьницей-подростком, изменила судьбы трех поколений ее семьи. Из современного гламурного Парижа действие переносится в предвоенную Москву 1941 года, а оттуда в глухую белорусскую деревню. Неожиданную развязку почти детективного сюжета невозможно предсказать до самой последней страницы. «Лента.ру» расспросила автора о работе над романом. Фрагменты текста публикуются с разрешения издательства «Эксмо».
«Лента.ру»: Ваш первый роман «На берегу Тьмы» был построен на личной семейной истории. В основе новой книги тоже лежит реальная история?
— Очень люблю семейные истории — можно сказать, что я профессиональный слушатель. Меня завораживают рассказы о сложившейся жизни, судьбе. Но выделить, какая именно история легла в основу романа «Однажды ты узнаешь», очень трудно. Как и в случае с первой книгой, их много, они переплетаются и дополняются так, что в итоге рождается совершенно новая, — это и есть работа над романом. Вот, например, один из фактов: после того как деревню сожгли немцы, моя бабушка жила с маленькими детьми в партизанском отряде в лесу среди болот. Там были женщины, дети, они вели какое-то хозяйство. Были мельницы, стада, поля засевали. Или вот мне рассказали, как представитель коммунистической элиты после смерти жены тут же женился на своей домработнице. Казалось бы — где Беларусь, а где московская номенклатура, но в книгу вошли оба эпизода.
Одна из линий романа развивается в прошлом — в годы Великой Отечественной войны. Вы с исторической точностью пишете о Москве конца 1930 — начала 1940-х, об оккупированной Белоруссии, партизанском движении… Как вы собирали материал для книги?
— Работая над первым романом, я решила, что достоверность событий, на фоне которых происходит моя история, очень важна. Более того, важны мелочи, детали, которые погружают читателя в повествование.
Чтобы понять, как жили москвичи в январе — феврале 1941 года, я штудировала их оцифрованные дневники. Из них можно узнать не только о том, какие фильмы смотрели, какие выставки посещали, но и о впечатлениях, переживаниях, о том, что в то время волновало, какие темы обсуждали. Дневники позволяют выхватить выражения, словечки, которые сейчас уже не в ходу. Например, мне помогли дневники Мура (Георгия Эфрона) — сына Марины Цветаевой, он вел очень активную жизнь и подробно писал об этом.
Чтобы достоверно передать место действия романа, я поехала в Беларусь. Деревни, о которой я писала, больше нет, мне известно было только ее приблизительное расположение — на карте она обозначена пунктиром у дороги в лесу, буквально in the middle of nowhere. Поиски этой деревни оказались настоящим приключением: был конец октября, по размытой лесной дороге ехать было невозможно, я шла в одиночку пешком несколько километров, темнело... И вот, когда надежда была потеряна, благодаря череде случайных совпадений мне посчастливилось не только разыскать место, где была деревня, но и поговорить со свидетельницей событий, о которых я писала!
Ключевая мысль романа — душевные раны, полученные предками, влияют на жизнь потомков. Нашим бабушкам и прабабушкам действительно пришлось пережить многое. Изменилось ли отношение людей к психологическим травмам?
На мой взгляд, с появлением доступной психотерапии (везде много информации, об этом говорят буквально из каждого утюга) отношение людей к травмам изменилось.
Кто-то травмы прорабатывает с психологами, кто-то кричит «ой, меня травмировали, во всех неудачах виноваты мои родители, бабушки, дедушки», кого-то это заставляет задуматься, что-то осмыслить. Надо понимать, что мы рождаемся и живем не в вакууме
Нужно видеть причинно-следственные связи. А дальше каждый сам решает, что с этим делать. Моя героиня пошла по пути принятия и прощения — мне такой финал показался наиболее подходящим.
В вашей книге много драматических моментов. Это и соблазнение школьницы Нины начальником ее отца, и гибель ее лучшей подруги Розы, и расставание Лизы с Джоном… Какой эпизод дался труднее всего?
— Пожалуй, уничтожение деревни и гибель Розы. Ведь чтобы писать, нужно прочувствовать, представить, «прожить в голове» каждую сцену за каждого героя. Иначе невозможно передать задуманное достоверно. Чтобы лучше подготовиться, читала «Я из огненной деревни» Алеся Адамовича. Меня эта книга так потрясла, что я долго не могла вернуться к работе. Даже думала отказаться от работы — так тяжело было справиться с переживаниями.
Как появилось название «Однажды ты все узнаешь»?
— Вариантов названия было очень много, но никак не приходило «то самое». Тогда я обратилась за помощью к ChatGPT. Но предложенные названия не показались мне интересными. Из вариантов были «Рассказывая нерассказанную историю: путешествие женщины по имени Нина», «Забытая жизнь Нины Трофимовой», «Дочь Розы» и «Когда правда раскрывается». В итоге мы с редакцией «Эксмо» остановились на названии «Однажды ты узнаешь». Оно интригующее и вкупе с удачной обложкой получилось, на мой взгляд, хорошо.
Когда вы заканчиваете книгу, вам жалко расставаться со своими героями?
— Совсем не жалко. Я долго работаю над каждым романом, два-три года. У меня обычно много вариантов, я переписываю, перепридумываю все много раз.
К завершению рукописи я так устаю от этой говорящей братии у меня в голове, что расстаюсь с ней с некоторым даже злорадством — ну все, теперь сами...
Именно поэтому и не хочу писать продолжение ни «На берегу Тьмы», ни «Однажды ты узнаешь». Это самодостаточные истории.
<...>
Через десять дней в деревню пришли немцы. Показались на опушке леса, шесть человек с автоматами на мотоциклах. Построили нас. Один из них довольно сносно говорил по-русски. Как я потом узнала, он был поляк, живший на австрийской территории. Тут же хлопотал наш директор школы — в плену кое-как выучил немецкий и теперь с радостью встречал наших завоевателей и пожимал им руки. Я ожидала, что немцы должны были быть какие-то особенные, огромные, чуть ли не с рогами, но нет — они оказались обычными. Так и не скажешь на первый взгляд, что чем-то отличались от наших мужиков. Переодеть их — и все, наши.
Как только все построились, выскочил, оттолкнув директора, Вацлав Лобановский. Я не слышала, что он говорил, но главный немец заулыбался, загоготал «гут, гут» и похлопал Лобановского по плечу. Так Лобановский сделался старостой. Переменился как по мановению волшебной палочки. Будто выше стал, выправка появилась. Он развернулся спиной к немцам и оглядел нас уверенным, хозяйским взглядом, от которого у меня по спине побежали мурашки. Леша, который стоял рядом со мной, как-то почувствовал это и незаметно взял меня за руку.
Никто не стрелял в нас, но страх уже парализовал людей. Страх, что есть сила, которая может внезапно прийти в эту спрятанную ото всех деревеньку и заставить нас делать все что угодно. И эта сила была на стороне таких людей, как Лобановский. Не сами немцы пугали нас, а то, что они давали власть Лобановскому и таким, как он. К тому же мы уже знали, что убили Пашку. Такие, как они, а может быть, и эти — как знать.
Уже нашелся кто-то, кто вслед за директором шептал: не такие уж немцы плохие. Что такого сделали? Ничего. Никого не убили, даже шоколадки детям раздали. Порядки свои наведут, так может, и лучше жить станем. Тут же воспряли те, кто недолюбливал советскую власть и кого в свою очередь не любили колхозники. Такие, как Вацлав, почувствовали, что настал их час. Стали поддакивать. Именно они полушепотом забубнили: что нам советская власть? Голые-босые ходим. А тут церквы пооткрывают. Что плохого-то? А тут трудишься, а толку — шиш. Даже школы платные сделали, не говоря уж про институты. Детям одна только и дорога — в колхоз за трудодни.
В это время, пока рассуждали, жена Лобановского уже прытко метнулась домой, притащила хлеб-соль, чарки. Подавала, наливала и беспрестанно кланялась немцам. Так-так — кивал Лобановский, которому у нас на глазах выдали винтовку. Владек, уменьшенная копия папаши, причесанный на пробор, стоял рядом и заискивающе улыбался. Я никогда не видела, чтобы он так улыбался: обычно лицо его выражало презрение, насмешку, а в тот день он вдруг стал похожим на пятиклассника-отличника.
Директор в эйфории крутился рядом, пытался вспомнить немецкие слова и сиял от счастья. Все они словно принимали дорогих гостей и совсем позабыли, что гости эти были незваными
А тем временем немцы спросили: кто тут у вас евреи? И Лобановский тут же уверенным жестом пригвоздил: а вот эти, эти и вот эти. Аксельроды, Кац и Фишманы. Директор был тут же и радостно соглашался: да-да, это еврейские семьи. Мы еще не знали, что это значило. А немцы сказали: пусть собираются, всех повезем в город — будут с другими евреями жить. Не было криков — люди пожимали плечами и думали только о себе. Ну увезут евреев — что такого? Лишь бы нас не тронули.
Но я помню глаза Розы. Ее испуганные глаза. Моя Роза… Она сразу все поняла. Я попыталась подойти к ней, взять ее за руку, но какой-то немец оттеснил меня — «цурук». И Леша потащил меня назад, в толпу. Еврейские семьи отправились по домам собирать вещи, которые им разрешили взять с собой, а немцы разделились и пошли с ними. Остался только тот, который разговаривал по-русски. Лобановский, посмеиваясь, стоял с ним и уже раскуривал немецкие сигареты. Говорил: «Большевик капут». Мгновенно выучил. Это было несложно: немцы озвучили его давнюю мечту.
Еще я запомнила, как Сима пытался поймать взгляд Владека, все оборачивался, ждал, наверное, какого-то знака. Но Владек и вида не подал, что Сима его друг. Улыбался и заглядывал в рот немцам.
Тем временем мы с теткой вернулись в дом, Леша провожал нас. Я думала только о Розе: куда ее увезут? Сможет ли она писать мне? Смогу ли я ее навестить? А вдруг уеду все-таки в Москву, не узнав ее нового адреса? Вот такая я была наивная — сейчас даже сложно поверить. Наверное, так устроен человек: до последнего не верит, что с ним происходит что-то плохое.
Тетка себе места не находила — она еще помнила империалистическую, жила в прифронтовой зоне, принимала беженцев. Было заметно, что мысли ее смешались, посоветоваться ей было не с кем, и она пыталась уговорить себя: «И так люди жывуць… А Мария, вон, гавориць ничога, не такие уж страшные те немцы… А можа, надо скорей куриц порезать? Кто ж их ведае, тех немцау? Мягка стелют…»
Я мучилась от неизвестности и решила сбегать к Розе. Попрощаться с ней перед отъездом. Еще не верила, что немцы могут что-то с нами сделать.
На улице возле еврейских домов уже стояли подводы — на одну из них Фишманы деловито грузили свои вещи: зимнюю одежду, галоши, какие-то миски, чугунки.
Больше всех распоряжалась, суетилась Фира Фишман, покрикивала, грозила кулаком в сторону соседей: «Ничего не оставим, эти гои растащат все за пять минут!» Пристала к немецкому солдату: «Господин офицер, нам дадут отдельную квартиру? Мы в Борисов едем?»
Солдат шарахался от нее, а Сима тащил мать за рукав: «Не надо, мама, перестань». Кроме Фишманов и Кацев на улице никого не было — деревня словно вымерла, только вокруг подвод бегали дети и кричали: «Жыды-жыды чэрци, скора вам памерци!» Дети, эти невинные создания, которые еще вчера играли с еврейскими детьми, уже все поняли и за мгновение ока придумали эти страшные слова.
<...>
Мы стояли по колено в болоте. Черная вода кругом, холодно, стыло, хоть и лето. Где-то вдалеке слышалась немецкая речь. Их искали. Выйти в деревню, схорониться не было никакой возможности — только замереть и не двигаться. Заморосил дождь. Вода теперь была везде.
Я с ужасом думала, что делать, если проснется ребенок. Об этом беспокоились и остальные — тревожно поглядывали на меня.
Девочка открыла глаза и закряхтела, я стала изо всех сил качать ее, прижимая к себе, все сильнее и сильнее, но она недовольно сморщилась и начала вертеть головой.
— Цыцку шукае, — объяснила Пелагея. Она ловко нажевала каких-то крошек хлеба из кармана, оторвала от платка кусок материи, обернула ею кашицу и сунула в рот девочке.
Девочка мирно засосала, успокоилась, но не уснула. Насколько этого хватит? Я не знала. Вспомнила про немецкую шоколадку, но она выпала куда-то, пока я бежала. Время шло. Я чувствовала на себе напряженные взгляды. Пелагея начинала что-то неслышно говорить, но быстро умолкала и отводила глаза. Старик вздыхал. Вдруг послышалось: «Партизайнен, выходи!»
Ребенок выплюнул тряпицу и слабо запищал — я крепко прижала его к себе, получше укутала в одеялко и снова стала трясти — я не знала, что еще можно было делать. Девочка не унималась, кряхтела все громче. Старик, седой, но еще крепкий, жилистый, навис над ней, протянул ручищи:
— Дай покачаю.
Но что-то злобное было в его взгляде, и я отказалась:
— Нет! Сама, сама смогу. Она сейчас уснет.
Старик снова сказал:
— Дай, у мяне внуки, я знаю як…
Пелагея прошептала:
— Дай я возьму, ты ж устала, бедная. У меня успокоится, я большая, теплая.
Я передала ей ребенка — на ее большую уютную грудь. Пелагея быстро глянула на старика и, отвернувшись, наклонилась вниз, к воде.
Я засипела. Голос от неожиданности пропал:
— Что ты делаешь? Что?
Ужас охватил меня. Такой, какого не было ни до, ни после. Я хотела броситься к бабе, но старик опередил: схватил и зажал рот крепкой мозолистой рукой, пахнущей тиной
— Все через него погибнем, дура! Оставь!
Я из последних, непонятно откуда взявшихся сил оттолкнула старика. В воде, все еще укутанный в тряпки, лежал ребенок. Безжизненное, бледное лицо его было скрыто водой. Я схватила ребенка, перевернула вниз головой и затрясла. Никто не учил меня, я сама знала, чувствовала, как надо. Девочка ожила. Она кричала на весь лес, и я радовалась ее крику. Как радовалась потом крикам всех младенцев, которых принимала. Каждый из них стал для меня моей маленькой победой, моей девочкой. Я снова и снова возвращалась в тот день, когда спасла ее.
Пелагея и старик бросились от меня прочь, я побежала в другую сторону. Я ждала расправы, слышала голоса и автоматные очереди, но и в тот день мне удалось избежать смерти.
Российская писательница Наталья Соловьева выпустила новый роман. «Однажды ты узнаешь» — это история трех женщин. История о том, как ошибка, совершенная московской школьницей-подростком, изменила судьбы трех поколений ее семьи. Из современного гламурного Парижа действие переносится в предвоенную Москву 1941 года, а оттуда в глухую белорусскую деревню. Неожиданную развязку почти детективного сюжета невозможно предсказать до самой последней страницы. «Лента.ру» расспросила автора о работе над романом. Фрагменты текста публикуются с разрешения издательства «Эксмо».
«Лента.ру»: Ваш первый роман «На берегу Тьмы» был построен на личной семейной истории. В основе новой книги тоже лежит реальная история?
— Очень люблю семейные истории — можно сказать, что я профессиональный слушатель. Меня завораживают рассказы о сложившейся жизни, судьбе. Но выделить, какая именно история легла в основу романа «Однажды ты узнаешь», очень трудно. Как и в случае с первой книгой, их много, они переплетаются и дополняются так, что в итоге рождается совершенно новая, — это и есть работа над романом. Вот, например, один из фактов: после того как деревню сожгли немцы, моя бабушка жила с маленькими детьми в партизанском отряде в лесу среди болот. Там были женщины, дети, они вели какое-то хозяйство. Были мельницы, стада, поля засевали. Или вот мне рассказали, как представитель коммунистической элиты после смерти жены тут же женился на своей домработнице. Казалось бы — где Беларусь, а где московская номенклатура, но в книгу вошли оба эпизода.
Одна из линий романа развивается в прошлом — в годы Великой Отечественной войны. Вы с исторической точностью пишете о Москве конца 1930 — начала 1940-х, об оккупированной Белоруссии, партизанском движении… Как вы собирали материал для книги?
— Работая над первым романом, я решила, что достоверность событий, на фоне которых происходит моя история, очень важна. Более того, важны мелочи, детали, которые погружают читателя в повествование.
Чтобы понять, как жили москвичи в январе — феврале 1941 года, я штудировала их оцифрованные дневники. Из них можно узнать не только о том, какие фильмы смотрели, какие выставки посещали, но и о впечатлениях, переживаниях, о том, что в то время волновало, какие темы обсуждали. Дневники позволяют выхватить выражения, словечки, которые сейчас уже не в ходу. Например, мне помогли дневники Мура (Георгия Эфрона) — сына Марины Цветаевой, он вел очень активную жизнь и подробно писал об этом.
Чтобы достоверно передать место действия романа, я поехала в Беларусь. Деревни, о которой я писала, больше нет, мне известно было только ее приблизительное расположение — на карте она обозначена пунктиром у дороги в лесу, буквально in the middle of nowhere. Поиски этой деревни оказались настоящим приключением: был конец октября, по размытой лесной дороге ехать было невозможно, я шла в одиночку пешком несколько километров, темнело... И вот, когда надежда была потеряна, благодаря череде случайных совпадений мне посчастливилось не только разыскать место, где была деревня, но и поговорить со свидетельницей событий, о которых я писала!
Ключевая мысль романа — душевные раны, полученные предками, влияют на жизнь потомков. Нашим бабушкам и прабабушкам действительно пришлось пережить многое. Изменилось ли отношение людей к психологическим травмам?
На мой взгляд, с появлением доступной психотерапии (везде много информации, об этом говорят буквально из каждого утюга) отношение людей к травмам изменилось.
Кто-то травмы прорабатывает с психологами, кто-то кричит «ой, меня травмировали, во всех неудачах виноваты мои родители, бабушки, дедушки», кого-то это заставляет задуматься, что-то осмыслить. Надо понимать, что мы рождаемся и живем не в вакууме
Нужно видеть причинно-следственные связи. А дальше каждый сам решает, что с этим делать. Моя героиня пошла по пути принятия и прощения — мне такой финал показался наиболее подходящим.
В вашей книге много драматических моментов. Это и соблазнение школьницы Нины начальником ее отца, и гибель ее лучшей подруги Розы, и расставание Лизы с Джоном… Какой эпизод дался труднее всего?
— Пожалуй, уничтожение деревни и гибель Розы. Ведь чтобы писать, нужно прочувствовать, представить, «прожить в голове» каждую сцену за каждого героя. Иначе невозможно передать задуманное достоверно. Чтобы лучше подготовиться, читала «Я из огненной деревни» Алеся Адамовича. Меня эта книга так потрясла, что я долго не могла вернуться к работе. Даже думала отказаться от работы — так тяжело было справиться с переживаниями.
Как появилось название «Однажды ты все узнаешь»?
— Вариантов названия было очень много, но никак не приходило «то самое». Тогда я обратилась за помощью к ChatGPT. Но предложенные названия не показались мне интересными. Из вариантов были «Рассказывая нерассказанную историю: путешествие женщины по имени Нина», «Забытая жизнь Нины Трофимовой», «Дочь Розы» и «Когда правда раскрывается». В итоге мы с редакцией «Эксмо» остановились на названии «Однажды ты узнаешь». Оно интригующее и вкупе с удачной обложкой получилось, на мой взгляд, хорошо.
Когда вы заканчиваете книгу, вам жалко расставаться со своими героями?
— Совсем не жалко. Я долго работаю над каждым романом, два-три года. У меня обычно много вариантов, я переписываю, перепридумываю все много раз.
К завершению рукописи я так устаю от этой говорящей братии у меня в голове, что расстаюсь с ней с некоторым даже злорадством — ну все, теперь сами...
Именно поэтому и не хочу писать продолжение ни «На берегу Тьмы», ни «Однажды ты узнаешь». Это самодостаточные истории.
<...>
Через десять дней в деревню пришли немцы. Показались на опушке леса, шесть человек с автоматами на мотоциклах. Построили нас. Один из них довольно сносно говорил по-русски. Как я потом узнала, он был поляк, живший на австрийской территории. Тут же хлопотал наш директор школы — в плену кое-как выучил немецкий и теперь с радостью встречал наших завоевателей и пожимал им руки. Я ожидала, что немцы должны были быть какие-то особенные, огромные, чуть ли не с рогами, но нет — они оказались обычными. Так и не скажешь на первый взгляд, что чем-то отличались от наших мужиков. Переодеть их — и все, наши.
Как только все построились, выскочил, оттолкнув директора, Вацлав Лобановский. Я не слышала, что он говорил, но главный немец заулыбался, загоготал «гут, гут» и похлопал Лобановского по плечу. Так Лобановский сделался старостой. Переменился как по мановению волшебной палочки. Будто выше стал, выправка появилась. Он развернулся спиной к немцам и оглядел нас уверенным, хозяйским взглядом, от которого у меня по спине побежали мурашки. Леша, который стоял рядом со мной, как-то почувствовал это и незаметно взял меня за руку.
Никто не стрелял в нас, но страх уже парализовал людей. Страх, что есть сила, которая может внезапно прийти в эту спрятанную ото всех деревеньку и заставить нас делать все что угодно. И эта сила была на стороне таких людей, как Лобановский. Не сами немцы пугали нас, а то, что они давали власть Лобановскому и таким, как он. К тому же мы уже знали, что убили Пашку. Такие, как они, а может быть, и эти — как знать.
Уже нашелся кто-то, кто вслед за директором шептал: не такие уж немцы плохие. Что такого сделали? Ничего. Никого не убили, даже шоколадки детям раздали. Порядки свои наведут, так может, и лучше жить станем. Тут же воспряли те, кто недолюбливал советскую власть и кого в свою очередь не любили колхозники. Такие, как Вацлав, почувствовали, что настал их час. Стали поддакивать. Именно они полушепотом забубнили: что нам советская власть? Голые-босые ходим. А тут церквы пооткрывают. Что плохого-то? А тут трудишься, а толку — шиш. Даже школы платные сделали, не говоря уж про институты. Детям одна только и дорога — в колхоз за трудодни.
В это время, пока рассуждали, жена Лобановского уже прытко метнулась домой, притащила хлеб-соль, чарки. Подавала, наливала и беспрестанно кланялась немцам. Так-так — кивал Лобановский, которому у нас на глазах выдали винтовку. Владек, уменьшенная копия папаши, причесанный на пробор, стоял рядом и заискивающе улыбался. Я никогда не видела, чтобы он так улыбался: обычно лицо его выражало презрение, насмешку, а в тот день он вдруг стал похожим на пятиклассника-отличника.
Директор в эйфории крутился рядом, пытался вспомнить немецкие слова и сиял от счастья. Все они словно принимали дорогих гостей и совсем позабыли, что гости эти были незваными
А тем временем немцы спросили: кто тут у вас евреи? И Лобановский тут же уверенным жестом пригвоздил: а вот эти, эти и вот эти. Аксельроды, Кац и Фишманы. Директор был тут же и радостно соглашался: да-да, это еврейские семьи. Мы еще не знали, что это значило. А немцы сказали: пусть собираются, всех повезем в город — будут с другими евреями жить. Не было криков — люди пожимали плечами и думали только о себе. Ну увезут евреев — что такого? Лишь бы нас не тронули.
Но я помню глаза Розы. Ее испуганные глаза. Моя Роза… Она сразу все поняла. Я попыталась подойти к ней, взять ее за руку, но какой-то немец оттеснил меня — «цурук». И Леша потащил меня назад, в толпу. Еврейские семьи отправились по домам собирать вещи, которые им разрешили взять с собой, а немцы разделились и пошли с ними. Остался только тот, который разговаривал по-русски. Лобановский, посмеиваясь, стоял с ним и уже раскуривал немецкие сигареты. Говорил: «Большевик капут». Мгновенно выучил. Это было несложно: немцы озвучили его давнюю мечту.
Еще я запомнила, как Сима пытался поймать взгляд Владека, все оборачивался, ждал, наверное, какого-то знака. Но Владек и вида не подал, что Сима его друг. Улыбался и заглядывал в рот немцам.
Тем временем мы с теткой вернулись в дом, Леша провожал нас. Я думала только о Розе: куда ее увезут? Сможет ли она писать мне? Смогу ли я ее навестить? А вдруг уеду все-таки в Москву, не узнав ее нового адреса? Вот такая я была наивная — сейчас даже сложно поверить. Наверное, так устроен человек: до последнего не верит, что с ним происходит что-то плохое.
Тетка себе места не находила — она еще помнила империалистическую, жила в прифронтовой зоне, принимала беженцев. Было заметно, что мысли ее смешались, посоветоваться ей было не с кем, и она пыталась уговорить себя: «И так люди жывуць… А Мария, вон, гавориць ничога, не такие уж страшные те немцы… А можа, надо скорей куриц порезать? Кто ж их ведае, тех немцау? Мягка стелют…»
Я мучилась от неизвестности и решила сбегать к Розе. Попрощаться с ней перед отъездом. Еще не верила, что немцы могут что-то с нами сделать.
На улице возле еврейских домов уже стояли подводы — на одну из них Фишманы деловито грузили свои вещи: зимнюю одежду, галоши, какие-то миски, чугунки.
Больше всех распоряжалась, суетилась Фира Фишман, покрикивала, грозила кулаком в сторону соседей: «Ничего не оставим, эти гои растащат все за пять минут!» Пристала к немецкому солдату: «Господин офицер, нам дадут отдельную квартиру? Мы в Борисов едем?»
Солдат шарахался от нее, а Сима тащил мать за рукав: «Не надо, мама, перестань». Кроме Фишманов и Кацев на улице никого не было — деревня словно вымерла, только вокруг подвод бегали дети и кричали: «Жыды-жыды чэрци, скора вам памерци!» Дети, эти невинные создания, которые еще вчера играли с еврейскими детьми, уже все поняли и за мгновение ока придумали эти страшные слова.
<...>
Мы стояли по колено в болоте. Черная вода кругом, холодно, стыло, хоть и лето. Где-то вдалеке слышалась немецкая речь. Их искали. Выйти в деревню, схорониться не было никакой возможности — только замереть и не двигаться. Заморосил дождь. Вода теперь была везде.
Я с ужасом думала, что делать, если проснется ребенок. Об этом беспокоились и остальные — тревожно поглядывали на меня.
Девочка открыла глаза и закряхтела, я стала изо всех сил качать ее, прижимая к себе, все сильнее и сильнее, но она недовольно сморщилась и начала вертеть головой.
— Цыцку шукае, — объяснила Пелагея. Она ловко нажевала каких-то крошек хлеба из кармана, оторвала от платка кусок материи, обернула ею кашицу и сунула в рот девочке.
Девочка мирно засосала, успокоилась, но не уснула. Насколько этого хватит? Я не знала. Вспомнила про немецкую шоколадку, но она выпала куда-то, пока я бежала. Время шло. Я чувствовала на себе напряженные взгляды. Пелагея начинала что-то неслышно говорить, но быстро умолкала и отводила глаза. Старик вздыхал. Вдруг послышалось: «Партизайнен, выходи!»
Ребенок выплюнул тряпицу и слабо запищал — я крепко прижала его к себе, получше укутала в одеялко и снова стала трясти — я не знала, что еще можно было делать. Девочка не унималась, кряхтела все громче. Старик, седой, но еще крепкий, жилистый, навис над ней, протянул ручищи:
— Дай покачаю.
Но что-то злобное было в его взгляде, и я отказалась:
— Нет! Сама, сама смогу. Она сейчас уснет.
Старик снова сказал:
— Дай, у мяне внуки, я знаю як…
Пелагея прошептала:
— Дай я возьму, ты ж устала, бедная. У меня успокоится, я большая, теплая.
Я передала ей ребенка — на ее большую уютную грудь. Пелагея быстро глянула на старика и, отвернувшись, наклонилась вниз, к воде.
Я засипела. Голос от неожиданности пропал:
— Что ты делаешь? Что?
Ужас охватил меня. Такой, какого не было ни до, ни после. Я хотела броситься к бабе, но старик опередил: схватил и зажал рот крепкой мозолистой рукой, пахнущей тиной
— Все через него погибнем, дура! Оставь!
Я из последних, непонятно откуда взявшихся сил оттолкнула старика. В воде, все еще укутанный в тряпки, лежал ребенок. Безжизненное, бледное лицо его было скрыто водой. Я схватила ребенка, перевернула вниз головой и затрясла. Никто не учил меня, я сама знала, чувствовала, как надо. Девочка ожила. Она кричала на весь лес, и я радовалась ее крику. Как радовалась потом крикам всех младенцев, которых принимала. Каждый из них стал для меня моей маленькой победой, моей девочкой. Я снова и снова возвращалась в тот день, когда спасла ее.
Пелагея и старик бросились от меня прочь, я побежала в другую сторону. Я ждала расправы, слышала голоса и автоматные очереди, но и в тот день мне удалось избежать смерти.